О БЛОКАДЕ (из дневника моей тёти) …Во время блокады я продолжала вести свой дневник, начатый ещё в студенческие годы. Когда эвакуировалась, оставила нужные вещи, а дневники забрала. Мне казалось, что о пережитом в 1941-42 годах написано в них много и подробно, но с удивлением обнаружила, что это не так, зато память сохранила куда больше фактов и впечатлений. Дневник же обрывается записями о возможной эвакуации. Когда стали к ней готовиться, некогда было писать. Мучило сознание, что уезжаем, быть может, навсегда. Надо взять с собой то, что необходимо в первую очередь для жизни, для быта, для памяти, а остальное бросить. ( Как выяснилось позже, тоже навсегда, безвозвратно бросить, хоть и вернулись потом). А что взять с собой? Тут надо учесть два момента: 1) разрешено было взять по весу немного, а ведь, скажем, без одеяла и пары обуви на смену валенкам не уедешь, и… 2) голод повлиял на нашу психику, и поэтому мы оставляли одежду, а брали с собой кастрюльки и даже мясорубку: ведь их не купишь, а чем же там, за страшным кольцом блокады мы будем варить пищу?!.. Ведь там благодать! Еда! Сил собираться не было, и здраво рассуждать - тоже, их не хватало. Но вот кое-как мы собрались. Мы – это я, это сестра, опухшая от голода, с институтом которой нам предстояло эвакуироваться, и мать, тоже опухшая: ткни пальцем им в руку или ногу - надолго останется глубокая ямка, а надо валенки снять перед сном - вдвоем помогаем стянуть, надеть же утром - ещё сложнее. Я не опухла. Надеваешь чулки не то на ногу, не то на ножку стула - одинаковое ощущение: есть кость, есть кожа, мышцы же организм <съел> Три чемоданчика, какие- то свёртки, тюк с одеялами привязали к детским саночкам, тем на которых еще 26 декабря 1941 года везли самодельный на Большое Охтинское кладбище самодельный гроб с телом отца, умершего 18 декабря от дистрофии. Путь, по нынешним представлениям невелик - от Моховой улицы (дом 7) до Финляндского вокзала. Не помню, оглянулись ли мы, покидая квартиру и дом, не помню, с каким напряжением всех сил везли мы нехитрый свой скарб, как скрипели на свирепом морозе полозья. Особенно трудно было с набережной въехать на Литейный мост. Сестра - младше (меньше ростом), но в эти страшные месяцы все самое трудное брала на себя: потому ли, что была ловчее, что сила воли крепче, мужества больше… И здесь она была за коренника (коренник - лошадь впрягаемая в оглоблю, в отличии от пристяжных), а мы с мамой проталкивали сзади. Кто мы? Мать – блокадная вдова, вырастившая двух дочек и сына - фронтовика; я, старшая, учительница литературы с одним годом стажа и сестра - студентка 5 курса института Связи им. Бонч-Бруевича и одновременно же - <служащая>, лаборантка института. Не помню, знали ли мы куда эвакуируемся. Мысль одна - вырваться из кольца, выжить. Но вот и Финляндский вокзал, старенькое невысокое здание со входом с угла. Здесь нас ждала сказка! То о чем мы забыли и мечтать! Толстая сарделька с гречневой кашей и 800, целых 800 граммов хлеба. У меня и сейчас нет слов, чтобы передать свои мысли, ощущения от того фантастического сюрприза… Но вот посадка в вагон, пассажирский вагон дачного поезда. Запомнилось лишь огромное количество новеньких, красивых чемоданов (не уродливых тюков, не мешков, а чемоданов!), принадлежавших семье директора столовой института, да крики капризной девчонки, внучки его, которую ублажали плиткой шоколада. Это было непонятно, и об этом не хотелось думать. Да и зачем, ведь у каждого из нас было по 800 граммов хлеба. Какой это большой кусок рядом с теми 200-ми граммов, которые мы уже получали после долгожданной прибавки! Мы берегли этот хлеб, хотя могли бы с наслаждением съесть еще по 20 порций каши с сарделькой и не меньше 10 буханок хлеба. Но вот поезд трогается. Где – то, то ли на станции Всеволожская, то ли на Мельничном Ручье, - большая остановка. Я выхожу на платформу. Нехорошо с сердцем, наверное, от непривычного обилия(!) пищи. Пить, пить! Но пить хочу не только я, потому, близорукая, медлительная, непрактичная, вместе со многими я нахожу воду – в домике путевого сторожа или кого-то другого из железнодорожных рабочих. Правда, за воду надо платить: за стакан 1 рубль. К счастью, у меня с собой есть деньги, я пью ледяную воду, и мне становится легче. 13 марта 1942 года. Зимний день короток и сумрачен. Темнеет, когда мы приезжаем в Борисову Гриву (я не помню слова Ваганово?) и с натугой тянем свои саночки с вещами к берегу озера. Сил-то нет! Здесь нас погрузят в автобусы и по Ледовой дороге повезут через Ладожское озеро туда, где нас ждут поезда. * Очень холодно, ветер так и рвет, режет лицо, продувает одежду. О возможной опасности там, впереди, мы не думаем. Быть может потому, что в последние месяцы в городе тревоги были редки, или потому, что самым страшным врагом нам казался Голод. Как досадно! В Ленинграде на вокзале все было организованно, продумано, а здесь, спустившись с берега на лед, мы видим, как к автобусам бросаются люди и штурмом берут их, без всякого порядка, без очереди с волнением, криками, втаскивают вещи, сажают детей, влезают сами. Мы в растерянности останавливаемся. Но всех поторапливают, а главное – спускающаяся темнота подгоняет тоже. Мы отвязываем вещи, снимаем их с санок. Кто-то из нас сестер, влезает в один уже изрядно набитый автобус, а другая «ватными руками» старается подавать вещи. Мама и старенькая тетя, едущая с нами, хлопочут тоже. Но что это? «Скорее, скорее», - кричат нам, и … автобус трогается. Из нашей семьи в нем только двое – я и сестра. А самые слабые и беспомощные – мать и тетка – с одинокой горкой вещей, доброй половиной взятого из дому, остаются на льду! Едва ли не последние из приехавших этим поездом. В нашем автобусе ни одного стекла в окнах, и скоро становится холодно, так нестерпимо холодно, что мы понимаем: живыми не доедем, замерзнем. Мы сидим где-то в проходе не то на вещах, не то на полу… Скорее всего на вещах: ведь все забито ими. Моя энергичная сестра быстро соображает: слабыми руками раздирает тюк и вытаскивает одеяло. Мы спасены: накрывшись им с головой мы не так страдаем от режущего ветра и мороза. Вообще, думая о блокадных месяцах, я вспоминаю, что больше чем от голода, я страдала от холода. А ведь у нас не было никаких запасов пищи в доме: когда в первые месяцы войны женщины стояли в очередях за макаронами, за крупами и сушили сухари, все члены нашей семьи с патриотической гордостью презрительно смотрели на них: мы не унизимся до такого поведения! Вот почему даже килограмма крупы не было у нас к 18 июля, когда была введена карточная система (или когда «закрыли» коммерческие магазины?) … Сквозь одеяло мы слышали какие-то окрики, разговоры, из которых поняли, что наш шофер заблудился: автобус должен был идти в Жихарево, к посадке на поезд, а попал на дорогу в Кабону. Но это шло как-то мимо сознания. Терзало беспокойство за мать и тетку и грызла душу растерянность: как же поступить вот сейчас, когда приедем? Память плохо сохранила дальнейшее: окоченевшие, измученные волнением в темноте мы вылезаем из автобуса и попадаем в какой-то барак, где очень - очень тепло и где в темноте мы угадываем присутствие большого количества людей. Без сил, ни о чем не в состоянии думать, мы валимся на что-то (пол? нары?) и мгновенно засыпаем, как проваливаемся куда-то. Пробуждение удивительно: перед нами мама. Да, да, слабая, больная, обычно трусиха, боявшаяся всего на свете, здесь она нашла нас ночью, добравшись с теткой через суровое Ладожское (озеро), с того берега, который нам сейчас представлялся уже дальше того света. В нескольких словах она говорит нам, как это произошло. Две беспомощных, измученных, умирающих от дистрофии одинокие женщины плакали на диком ветре и морозе. Слезы – это так редко в те суровые дни: «… правду говорят, что слезы вымерзли у ленинградцев». Мама бросилась к одному из руководителей посадки в автобусы. На всю жизнь я запомнила его имя – к секретарю партийной организации института, к тов. Боровскому. И он, сам измученный, больной, помог им погрузить вещи и уехать. Мы вместе – какое счастье! А утром... Я помню яркий, яркий снег, быть может, солнце, скрип снега под подшитыми валенками, какой-то полу-обгорелый разрушенный сарай или барак, а внизу – заметаемый снегом, окоченевший, полуобгорелый (?)- труп девушки с открытыми мертвыми глазами. Почему? Кто она? Но некогда размышлять, да и удивлены ли мы? Война везде. Надо грузиться на поезд. И мы видим перед собой длинный товарный состав, эшелон №712. Наш вагон – «пульмановский», четырехосная теплушка. Но как взобраться? Как втащить вещи? Только взаимопомощь выручила. Где это было? В Кабоне? В Жихареве? Не помню. В вагоне на две стороны – нары в два этажа, одна (или две?) чугунных круглых печки. Нары держат столбы от пола до потолка вагона. Вот и вся обстановка. Во время движения надо закрывать, а на остановках отодвигать двери. Не двери – ворота! Ох как тяжело??.... их слабым, обессиленным людям, особенно, если дверь примёрзла. Порой невозможно совершенно. А открывать надо: на станциях, куда нас чаще всего привозят ночью, в темноте, с противогазовыми сумками через плечо мы с трудом спускаемся вниз, на шпалы. Нет, противогазов у нас нет. Это только в первые месяцы войны все ленинградцы, от мала до велика, ходили с противогазами и на работу, и в школу, и на оборонные работы, и в кино. Сейчас в этих сумках - кастрюлька и ложка, да эвакоудостоверение, по которому нам на эвакопунктах отпускают пищу и хлеб. Совершенно, как и поездка в поезде бесплатно, но строго по талонам. Родина заботится о нас, блокадных ленинградцах! Там же, на пункте, мы съедаем и суп, и второе. Чаще всего мы получаем пшённый суп и пшённую кашу; под Орехово-Зуевым нам впервые дали «шрапнель»- перловую кашу. Ох, как трудна она была для наших больных желудков дистрофиков!.. Старая больная тётка не может ходить на эвакопункты: сколько раз придется подлезать под вагоны поездов, готовых к отправке, карабкаться на тормозные площадки, прыгать на рельсы, если состав тронулся, и натыкаться на другие неприятности! И все это в темноте, где путеводными звёздочками являются только синие маслины, прикрытые сверху жестью. Говорят, они не видны с вражеских самолетов. Где уж нашей тёте добраться до блаженной цели! Мы приносим ей пищу в противогазовой сумке с кастрюлей. А может быть, в солдатском котелке с крышкой? Но хлеб то кладём все же в сумку… Чай мы кипятили в вагоне на раскаленной печке, топливо для которой воруем, не стыдясь, где придется, на станциях. Один только раз, помню, с двумя чайниками я побежала на станцию к будке с надписью «кипяток». Наш эшелон № 712 тронулся. Но это было уже почти через месяц пути, когда мы поокрепли. Поэтому я могла бежать рядом с эшелоном, все не решаясь уцепиться! В последнем, должно быть вагоне, меня не расторопную, ухватили за плечи, за руки и втянули к себе, так что и я не отставала, и кипяток лишь расплескала, а на следующей остановке принесла в свой вагон в обоих чайниках. Но это будет потом. А пока мы еще у себя на севере. Чуть не плакали мы в Череповце, когда получили на пункте и еду, и какой-то розовый мягкий-мягкий хлеб. Но на столах не было соли! Мы, блокадники не могли обходиться без нее. В Ленинграде, разрезав свой крошечный паёк на 3-4 тонюсеньких лепестка, мы сушили их на горячей времянке, «буржуйке»: ведь сухарик не проглотишь сразу, как хлеб, даже если он подчас мороженый, как камень, - дольше продлишь наслаждение. И сухарики эти, пытаясь возместить этим недостаток нужных организму (химических?) веществ, в таких пропорциях: Сухарик, толщиной с листок картона, а слой соли на нём- с палец. И вдруг здесь, в Череповце, нам не дали соли! Вожделенный хлеб ели в этот раз как траву, не ощущая вкуса…

Теги других блогов: дневник воспоминания блокада